Ray Bradbury он гений :: Австрия: Русский Форум
 Страница 1
Австрия: Русский Форум
Книги, Литература
Ray Bradbury он гений (Просмотров 887)
Вывесил(a) Gattina77 8 Марта 2011 12:12
Gattina77
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 42
Пол:
Зарегистрирован: 4 Марта 2011
Последнее сообщение: 28 Апр 2011
Последний раз был: 30 Июня 2011
RU
Дракон

Рэй Дуглас Брэдбери Рассказ о любви
Это была неделя, когда Энн Тейлор приехала преподавать в летней школе в Гринтауне. Ей тогда исполнилось двадцать четыре, а Бобу Сполдингу всего четырнадцать.

Все хорошо помнят Энн Тейлор, ведь она была той учительницей, которой все дети хотели приносить огромные апельсины или розовые цветы и для которой они сами, без напоминаний, сворачивали желто-зеленые шуршащие карты. Она была той девушкой, которая, казалось, всегда шла мимо вас в те дни, когда под сводами дубов и вязов в старом городе сгущалась зеленая сень, она шла, а по лицу ее скользили яркие тени, и скоро все взгляды были устремлены на нее. Она была словно летние спелые персики среди снежной зимы, словно прохладное молоко к кукурузным хлопьям жарким утром в начале июня. Каждый раз, когда хотелось чего-то противоположного, Энн Тейлор всегда была рядом. А те редкие дни, когда все в природе находится в равновесии, как кленовый лист, поддерживаемый дуновениями ветерка, те дни были похожи на Энн Тейлор, и по справедливости в календаре их следовало бы назвать ее именем.

Что же до Боба Сполдинга, он был из тех мальчишек, кто октябрьскими вечерами одиноко бродит по городу, взметая за собой ворох опавших листьев, которые кружат за ним, словно стая мышей в канун Дня всех святых, или можно было увидеть, как он загорает на солнышке, будто медлительная белая рыба, выпрыгнувшая из зябких вод Лисьего ручья, чтобы к осени лицо его приобрело блеск жареного каштана. Можно было услыхать его голос в верхушках деревьев, где резвится ветер; хватаясь руками за ветки, он спускается вниз, и вот он, Боб Сполдинг, сидит одиноко, глядя на мир; а потом его можно увидеть на поляне в одиночестве читающим долгими послеполуденными часами, и лишь муравьи ползают по его книжкам; или на крыльце бабушкиного дома играет сам с собой в шахматы, или подбирает одному ему известную мелодию на черном фортепьяно у открытого окна. Но вы никогда не увидите его в компании других детей.

В то первое утро мисс Энн Тейлор вошла в класс через боковую дверь, и все дети сидели смирно на своих местах, глядя, как она красивым круглым почерком выводит на доске свое имя.

— Меня зовут Энн Тейлор, — сказала она спокойно. — Я ваша новая учительница.

Казалось, вся комната вдруг заполнилась светом, как будто кто-то отодвинул крышу; а деревья зазвенели от птичьих голосов. Боб Сполдинг сидел, зажав в руке только что сделанный шарик из жеваной бумаги. Но, послушав полчаса мисс Тейлор, он потихоньку выронил шарик на пол.

В тот день после уроков он принес ведро с водой, тряпку и начал мыть классные доски.

— Что это ты? — обернулась к нему мисс Тейлор, проверявшая за столом тетради.

— Да что-то доски грязные, — сказал Боб, не отрываясь от дела.

— Да, знаю. А тебе правда хочется их вымыть?

— Наверно, надо было попросить разрешения, — сказал он и смущенно остановился.

— Сделаем вид, что ты попросил, — ответила она с улыбкой, и, увидав эту улыбку, он молниеносно разделался с досками и с таким неистовым усердием бросился вытряхивать пропитанные мелом тряпки у открытого окна, что на улице, казалось, поднялась настоящая метель.

— Так, посмотрим, — произнесла мисс Тейлор. Ты Боб Сполдинг, верно?

— Да, мэм.

— Что ж, спасибо, Боб.

— Можно, я буду мыть их каждый день? — спросил он.

— А может, надо дать попробовать и другим?

— Я хочу сам мыть, — сказал он. — Каждый день.

— Ладно, несколько дней помоешь, а там посмотрим, — сказала она.

Он все не уходил.

— По-моему, тебе пора бежать домой, — сказала она наконец.

— До свидания.

Он нехотя побрел к двери и вышел из класса.



На следующее утро возле дома, в котором она снимала квартиру с пансионом, он очутился именно в тот момент, когда она выходила, чтобы идти в школу.

— А вот и я, — сказал он.

— А знаешь, я не удивлена, — отозвалась она.

Они пошли вместе.

— Можно, я понесу ваши книги? — спросил он.

— Что ж, спасибо, Боб.

— Пустяки, — сказал он и взял книги.

Так они шли несколько минут, и Боб не проронил ни слова. Она бросила на него взгляд чуть сверху вниз, увидела, как счастливо и беззаботно он шагал, и решила: пусть сам нарушит молчание, но он так и не заговорил. Когда они подошли к школьному двору, он вернул ей книги.

— Пожалуй, дальше мне лучше идти одному, — сказал он. — А то ребята еще не поймут.

— Кажется, я тоже не очень понимаю, Боб, — сказала мисс Тейлор.

— Ну как же, мы ведь друзья, — с присущим ему прямодушием важно произнес Боб.

— Боб… — начала было она.

— Что, мэм?

— Ничего.

Она пошла прочь.

— Я буду в классе, — сказал Боб.

И он был в классе, и следующие две недели оставался там после уроков каждый вечер, всегда молча, спокойно мыл доски, мыл тряпки, сворачивал карты, а она тем временем проверяла тетради, и в классе царила такая тишина, какая бывает только в четыре после полудня, когда солнце медленно клонится к закату, тихой кошачьей поступью шлепаются одна о другую тряпки и вода капает с губки, которой водят по доске, слышен шорох переворачиваемых страниц, скрипение пера да иногда жужжанье мухи, которая со всей яростью, на какую способно ее крохотное тельце, бьется о высоченное прозрачное стекло классного окна. Порой эта тишина продолжается почти до пяти, когда мисс Тейлор вдруг замечает, что Боб Сполдинг тихо сидит за последней партой, молча смотрит на нее и ждет дальнейших распоряжений.

— Что ж, пора домой, — скажет мисс Тейлор, поднимаясь из-за стола.

— Да, мэм.

И кинется за ее шляпой и пальто. И закроет вместо нее класс на ключ, если только сторож не собирается прийти сюда позже. Потом они выйдут из школы, пройдут через пустынный двор, где сторож, стоя на стремянке, неспешно убирает цепные качели, и солнце прячется за магнолиями. О чем только они не разговаривали.

— Кем ты хочешь стать, Боб, когда вырастешь?

— Писателем, — ответил он.

— О, это высокая цель, требует немало труда.

— Знаю, но я попробую, — сказал он. — Я много читал.

— А что, Боб, тебе разве нечего делать после уроков?

— То есть как это?

— Я хочу сказать, мне не нравится, что ты так много времени сидишь в четырех стенах, моешь доски.

— А мне нравится, — сказал он. — Я никогда не делаю того, что мне не нравится.

— И все-таки.

— Нет, я иначе не могу, — произнес он. Подумал немного и прибавил: — Можно вас попросить кое о чем, мисс Тейлор?

— Смотря о чем.

— Каждую субботу я гуляю пешком где-то от Бьютрик-стрит вдоль ручья к озеру Мичиган. Там куча бабочек, раков и всяких птиц. Может, и вы хотите со мной прогуляться?

— Спасибо, — поблагодарила она его.

— Значит, придете?

— Боюсь, что нет.

— Думаете, вам будет скучно?

— Что ты, я вовсе так не думаю, но я буду занята.

Он хотел было спросить, чем занята, но промолчал.

— Я беру с собой сэндвичи, — сказал он. — С ветчиной и пикулями. И апельсиновую шипучку, и просто иду не спеша вдоль берега. К полудню я у озера, а потом иду обратно и часам к трем уже дома. Получается такой приятный день, вот бы и вам пойти со мной. Вы не собираете бабочек? У меня большая коллекция. Мы могли бы начать собирать и для вас тоже.

— Спасибо, Боб, но нет, может, в другой раз.

Он посмотрел на нее и сказал:

— Я не должен был вас просить, да?

— Ты вправе просить меня о чем угодно, — сказала она.

Через несколько дней она отыскала у себя старую книжку «Большие надежды» [«Большие надежды» (1860–1861) — роман Ч. Диккенса. ], которая была ей уже не нужна, и отдала Бобу. Он с благодарностью взял ее, принес домой, всю ночь не смыкал глаз, прочитал до конца и наутро заговорил о ней с мисс Тейлор. Теперь каждый день он встречал ее неподалеку от ее дома, и почти каждый раз она начинала: «Боб…» — и хотела сказать, что не надо больше ее встречать, но так и не договаривала, а он по дороге в школу и из школы рассуждал с ней о Диккенсе, Киплинге, По и других писателях. В пятницу утром она нашла на своем столе бабочку. Она хотела уже спугнуть ее, но бабочка оказалась мертвой, ее положили на стол, пока мисс Тейлор не было в классе. Через головы учеников она посмотрела на Боба, но он сидел, уставившись в книгу; не читая, а просто уставившись.

Примерно тогда она впервые поймала себя на том, что не в состоянии вызвать Боба отвечать. Ее карандаш зависал над его фамилией, а потом она вызывала кого-то другого, выше или ниже по списку. И когда они шли в школу или из школы, она не могла на него посмотреть. Зато в иные дни, ближе к вечеру, когда он высоко поднимал руку, стирая с доски арифметические символы, она ловила себя на том, что долгие мгновения смотрит на него, прежде чем снова возвратиться к своим тетрадям.

И вот однажды субботним утром, когда он стоял посреди ручья в закатанных до колен штанах и, наклонившись, ловил под камнями раков, он вдруг поднял глаза, а на берегу, у самой воды, — мисс Энн Тейлор.

— Ну, вот я и пришла, — сказала она, улыбаясь.

— А знаете, я не удивлен, — сказал он.

— Покажи мне раков и бабочек, — попросила она.

Они пошли к озеру и сидели на песке, их овевал теплый ветерок, играя волосами и кружевными оборками блузки мисс Тейлор, а Боб сидел чуть поодаль; они ели сэндвичи с ветчиной и пикулями и торжественно пили апельсиновую шипучку.

— Ух, до чего ж здорово, — сказал он. — В жизни не было так здорово.

— Вот уж не думала, что когда-нибудь попаду на такой пикник, — сказала она.

— С каким-то сопливым мальчишкой.

— И тем не менее я не чувствую неловкости.

— Радостно слышать.

Больше они почти не разговаривали.

— Считается, что все это плохо, — сказал он потом. — А почему, понять не могу. Мы просто гуляли, ловили всяких там бабочек, раков, ели сэндвичи. Но если б папа с мамой узнали и ребята тоже, мне б здорово досталось. А другие учителя, наверное, тоже над вами бы смеялись, да?

— Боюсь, что так.

— Тогда, наверное, лучше нам больше не ловить бабочек.

— Сама не понимаю, как вышло, что я здесь, — сказала она.

Так закончился этот день.

Вот примерно и все, что касается встреч Энн Тейлор и Боба Сполдинга: две-три бабочки-данаиды, книжка Диккенса, дюжина пойманных раков, четыре сэндвича да две бутылочки апельсинового «Краша». В следующий понедельник, совершенно неожиданно, Боб так и не дождался мисс Тейлор выходящей из дома, чтобы идти в школу, хотя прождал ее довольно долго. Оказалось, она вышла раньше обычного и была уже в школе. К тому же к вечеру в тот день у нее разболелась голова, она ушла пораньше, и последний урок вместо нее провела другая учительница. Боб побродил возле ее дома, но ее нигде не было видно, а позвонить в дверь и спросить он побоялся.

Во вторник вечером после уроков они оба снова сидели в тишине класса, Боб, довольный, словно это блаженство будет длиться вечно, старательно вытирал доску, а мисс Тейлор проверяла тетради так, будто она тоже вечно будет сидеть здесь, в этой особой, мирной тишине и счастье. Вдруг на здании суда пробили часы. Их бронзовый, тяжкий гул доносился из соседнего квартала, заставляя все твое тело содрогнуться, стряхивая с костей прах времени, проникая в самую кровь, отчего казалось, ты стареешь с каждой минутой. Оглушенный этими ударами, ты невольно ощущаешь разрушительное течение времени, и когда пробило пять, мисс Тейлор вдруг подняла голову, долгим взглядом посмотрела на часы и отложила ручку.

— Боб, — окликнула она.

Он испуганно обернулся. За тот блаженный, исполненный покоя час, который они провели здесь, никто еще не нарушил тишины.

— Подойди, пожалуйста, — попросила она.

Он медленно положил губку.

— Хорошо, — ответил он.

— Сядь, Боб.

— Хорошо, мэм.

Какое-то мгновение она пристально смотрела на него, пока он не отвел взгляда.

— Боб, ты, наверное, догадываешься, о чем я хочу с тобой поговорить? Верно?

— Да.

— Может, будет лучше, если ты первый мне скажешь?

— О нас, — помолчав, сказал он.

— Сколько тебе лет, Боб?

— Скоро будет четырнадцать.

— Тебе тринадцать лет.

Он поморщился.

— Да, мэм.

— А знаешь, сколько мне?

— Да, мэм. Я слышал. Двадцать четыре.

— Двадцать четыре.

— Через десять лет мне тоже будет двадцать четыре… почти, — сказал он.

— Но сейчас тебе, к сожалению, не двадцать четыре.

— Нет, но иногда я чувствую, будто мне все двадцать четыре.

— Иногда ты даже поступаешь так, как будто тебе двадцать четыре.

— Правда?!

— Посиди немного спокойно, не вертись, нам надо многое обсудить. Очень важно, чтобы мы поняли, что происходит. Ты согласен?

— Да, наверно.

— Прежде всего давай признаем: мы с тобой самые лучшие, самые большие друзья на свете. Признаем, что никогда еще у меня не было такого ученика, как ты, и еще никогда ни к какому другому мальчику я не относилась так хорошо.

При этих словах Боб покраснел. А она продолжала:

— И позволь мне сказать за тебя: я для тебя самая милая учительница из всех, каких ты встречал.

— О, гораздо больше, — сказал он.

— Может быть, и больше, но надо смотреть правде в глаза, надо учитывать уклад жизни в городе, что скажут люди, и подумать о нас — о тебе и обо мне. Я размышляла об этом много-много дней, Боб. Не думай, что я что-либо упустила или не отдаю себе отчета в своих чувствах. При определенных обстоятельствах наша дружба и впрямь была бы странной. Но ты не обычный мальчик. Кажется, я неплохо знаю себя и знаю, что совершенно здорова, как умственно, так и физически, и каковы бы ни были наши с тобой отношения, они возникли потому, что я реально оцениваю в тебе незаурядного и очень хорошего человека, Боб. Но в нашем мире, Боб, это не в счет, разве что если речь идет о человеке взрослом. Не знаю, понятно ли я говорю.

— Все понятно, — сказал он. — Просто, если б я был на десять лет старше и на пятнадцать дюймов выше, все было бы по-другому. Но ведь это же глупо судить о человеке по его росту, — добавил он.

— Но все люди считают, что это разумно.

— А я — не все, — возразил он.

— Понимаю, тебе это кажется нелепым, — сказала она. — Ты чувствуешь себя вполне взрослым и правым и знаешь, что тебе нечего стыдиться. Тебе действительно нечего стыдиться, Боб, помни об этом. Ты был совершенно честен и чист, надеюсь, я тоже.

— Да, вы тоже, — сказал он.

— Может быть, когда-нибудь в какой-нибудь идеальной стране, Боб, люди научатся так точно определять душевный возраст человека, что смогут сказать: «Это уже мужчина, хотя физически ему всего тринадцать лет; каким-то чудом, по какому-то счастливому стечению обстоятельств, он — мужчина с присущим мужчине сознанием своей ответственности, своего положения, своего долга». Но пока, Боб, боюсь, нам придется мерить все годами и ростом, как делают обычно в нашем обычном мире.

— Мне это не нравится, — сказал он.

— Мне, возможно, тоже это не нравится, но ведь ты не хочешь, чтобы все стало гораздо хуже, чем теперь? Ты же не хочешь, чтобы мы оба были несчастливы? А это обязательно случится. Поверь, тут ничего не поделаешь, даже то, что мы разговариваем о нас с тобой, уже достаточно странно.

— Да, мэм.

— Но мы, по крайней мере, понимаем все, что с нами происходит, и сознаем, что мы правы, что мы честны и вели себя достойно и что нет ничего дурного в том, что мы понимаем друг друга, и ни о чем дурном мы вовсе не помышляли, потому что даже не представляем себе, что такое возможно, верно?

— Да, знаю. Но ничего не могу с собой поделать.

— Теперь нам надо решить, как быть дальше, — сказала она. — Пока только ты и я знаем об этом. Потом, вероятно, узнают и другие. Я могу добиться, чтобы меня перевели в другую школу…

— Нет!

— Тогда, может, тебя перевести в другую школу?

— Вам не нужно меня никуда переводить, — сказал он.

— Почему?

— Мы переезжаем. Предки и я будем жить в Мэдисоне. Мы уезжаем на следующей неделе.

— Но это никак не связано со всем этим?

— Нет-нет, все в порядке. Просто мой папа нашел там новую работу. Это всего в пятидесяти милях отсюда. Когда я буду приезжать в город, я смогу вас видеть? Вы не против?

— Думаешь, это будет хорошо?

— Нет, думаю, нет.

Некоторое время они молча сидели в тишине классной комнаты.

— Когда же все это успело случиться? — в беспомощном отчаянии спросил Боб.

— Не знаю, — отозвалась мисс Тейлор. — Никто никогда не знает. Тысячи лет никто не мог этого сказать, и, думаю, никто никогда не узнает. Люди либо любят друг друга, либо нет, а бывает, что полюбят друг друга те, кому не следовало бы. Я не могу объяснить, почему это со мной происходит, и ты, конечно, тоже.

— Пожалуй, я лучше пойду домой, — сказал он.

— Ты не злишься на меня, нет?

— Нет, ну что вы, как я могу злиться на вас?

— Вот еще что. Я хочу, чтобы ты помнил: жизнь всегда что-то дает взамен. Всегда, иначе невозможно было бы жить. Сейчас тебе плохо, и мне тоже. Но что-то непременно произойдет, и все встанет на свои места. Ты веришь?

— Хотелось бы верить.

— Так вот, это правда.

— Если б только… — начал он.

— Что?

— Если б только вы меня подождали, — выпалил он.

— Десять лет?

— Тогда мне будет двадцать четыре.

— А мне — тридцать четыре, и, возможно, я буду уже совсем другим человеком. Нет, вряд ли это возможно.

— А вам бы хотелось? — воскликнул он.

— Да, — тихо ответила она. — Это глупо, и, конечно, ничего не выйдет, но мне бы очень этого хотелось.

Он долго сидел молча, а потом сказал:

— Я никогда вас не забуду.

— Спасибо за эти слова, хотя это и невозможно, потому что жизнь устроена иначе. Ты забудешь меня.

— Никогда не забуду. Я придумаю способ, чтобы всегда о вас помнить, — сказал он.

Она встала и пошла вытирать доски.

— Я вам помогу, — предложил он.

— Нет-нет, — поспешно возразила она. — Уходи, Боб, иди домой, и не надо больше мыть доски после уроков. Я поручу это Элен Стивенс.

Он вышел из школы. Во дворе, обернувшись, он увидел мисс Энн Тейлор в последний раз: она медленно стирала с доски написанные мелом слова, и рука ее двигалась вверх-вниз, вверх-вниз.



На следующей неделе он уехал из города и не был там шестнадцать лет. Хотя жил он всего в каких-то пятидесяти милях оттуда, он так ни разу и не приехал в Гринтаун, пока ему не исполнилось почти тридцать, и к тому времени он был уже женат; и вот однажды весной они с женой по пути в Чикаго остановились в Гринтауне на один день.

Боб оставил жену в гостинице, а сам пошел бродить по городу и наконец стал расспрашивать про мисс Энн Тейлор, но никто сперва не вспомнил ее, а потом кто-то сказал:

— Ах да, та симпатичная учительница. Она умерла в тридцать шестом, вскоре после того, как ты уехал.

Она была замужем? Нет, помнится, замуж она так и не вышла.

После полудня он пошел на кладбище и отыскал надгробный камень с надписью: «Энн Тейлор, родилась в 1910, умерла в 1936». И он подумал: «Двадцать шесть лет. Вот, теперь я старше вас на три года, мисс Тейлор».

Позднее в тот день горожане видели, как жена Боба Сполдинга идет навстречу ему под вязами и дубами, и все оборачивались и смотрели ей вслед: она шла, и по лицу ее скользили яркие тени; она была словно летние спелые персики среди снежной зимы, словно прохладное молоко к кукурузным хлопьям жарким утром в начале июня. Это был один из тех редких дней, когда все в природе находится в равновесии, как кленовый лист, поддерживаемый дуновениями ветерка, один из тех дней, который, по общему мнению, следовало бы назвать именем жены Роберта Сполдинга.
Non abbiate paura che la tua vita finirà. Paura che non può mai iniziare

Вывесил(a) Gattina77 8 Марта 2011 12:16
Gattina77
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 42
Пол:
Зарегистрирован: 4 Марта 2011
Последнее сообщение: 28 Апр 2011
Последний раз был: 30 Июня 2011
RU
Дракон

Рэй Дуглас Брэдбери У меня есть, а у тебя нету!

Эгги-Лу не могла дождаться, когда же появится Кларисса, которая на большой перемене прибегала домой обедать. Кларисса, десятилетняя девочка с косичками, жила по соседству и во всем была ее соперницей.

Перегнувшись пополам, Эгги-Лу высунулась из окна навстречу солнышку и окликнула:

— Кларисса, поднимайся ко мне!

— Ты почему прогуливаешь? — крикнула в ответ Кларисса, досадуя, что ее вечная противница валяется в постели, вместо того чтобы изнывать на уроках.

— Поднимайся — узнаешь! — ответила Эгги-Лу и нырнула в кровать.

Кларисса взлетела по лестнице, размахивая связкой учебников, перетянутой сжатым в чумазом кулачке ремнем.

Эгги-Лy откинулась на подушки, закрыла глаза и, довольная собой, объявила:

— У меня кое-что есть, а у тебя нету!

— Говори, — насторожилась Кларисса.

— Захочу — скажу, не захожу — не скажу, — лениво протянула Эгги-Лу.

— Ладно, я пошла обедать, — бросила Кларисса, не поддавшись на провокацию.

— Тогда не узнаешь, что у меня есть, — сказала Эгги-Лу.

— Ну говори же ты! — рассердилась Кларисса.

— Палочка! — гордо объявила Эгги-Лу.

У Клариссы даже опустились брови.

— Что?

— Палочка. Бактерия такая. Микроб.

— Подумаешь! — Кларисса равнодушно помахала книжками. — Микробы у всех есть. И у меня в том числе. Вот, полюбуйся. — Она растопырила обе перепачканные пятерни, весьма далекие от стерильности.

— Снаружи — не считается, — возразила Эгги-Лу. — У меня-то микробы внутри, это совсем другое дело!

Наконец Клариссу проняло.

— Внутри?

— Бегают по дыхательным путям — папа так говорит. А сам улыбается как будто через силу. И доктор тоже. Они сказали, эти микробы обосновались у меня в легких и там проедаются.

Кларисса уставилась на нее как на великомученицу с темными косичками, у которой на фоне крахмальных простыней светится нимб.

— Ничего себе!

— У меня доктор взял эти микробы на анализ и посмотрел через специальный прибор — они так и кишели прямо у него перед носом. Понятно?

Кларисса так и рухнула в кресло. Ее личико залила бледность, но щеки вспыхнули. Превосходство Эгги-Лу явно вывело ее из равновесия. Рядом с этим достижением померкла даже бабочка-данаида, которую Кларисса с поросячьим визгом поймала у себя на заднем дворе, чтобы натянуть нос Эгги-Лу. Такой триумф стоял в одном ряду с выходным платьем Клариссы, украшенным воланами, нежными розочками и бантами. По важности он намного превышал родство Клариссы с дядей Питером, который умел выстреливать из беззубого рта коричневые плевки и ходил на деревянной ноге. Подумать только, микробы! Настоящие микробы, внутри!

— Вот так! — заключила Эгги-Лу, с похвальным усилием сдерживая свое торжество. — Я теперь вообще в школу не пойду. Ни арифметику учить не буду, ничего!

Клариссу будто оглушили.

— И это еще не все. — Самую главную новость Эгги-Лy приберегла на конец.

— Что там еще? — мрачно спросила Кларисса.

Эгги-Лу молча обвела взглядом комнату и уютно свернулась под теплыми одеялами. Через некоторое время она проговорила:

— Я скоро умру.

Клариссу так и подбросило в кресле, и ее волосы разметались в соломенном изумлении.

— Что?

— Что слышала. Я скоро умру, — Эгги-Лу со значением улыбнулась. — Вот так тебе, чтобы не воображала!

— Это ты сейчас придумала, Эгги-Лу! Врунья несчастная!

— А вот и нет! Не веришь — спроси у моих родителей или у доктора Нильсона! Они тебе скажут! Я скоро умру. И у меня будет самый шикарный гроб. Папа так решил. Ты бы слышала, как он теперь со мной разговаривает. Придет вечером, сядет вот в это кресло, где ты сидишь, и берет меня за руку. Мне его почти не видно, только глаза. Странные какие-то. И у нас начинается беседа. Он говорит, что гроб у меня будет золоченый, изнутри атласная обивка, настоящий кукольный домик. И кукол можно будет с собой взять, он обещал.

А для моего кукольного домика он купит участок земли, и я там смогу играть без помех, вот так-то, Воображуля! Причем место будет высокое, чтобы я царила над всем миром. И вообще, и вообще, и вообще, я буду самая красивая и в куклы буду играть сколько захочу. У меня будет нарядное зеленое платье, как у тебя, и бабочка-данаида, и встретит меня не какой-нибудь там дядя Питер, а настоящий АПОСТОЛ Петр.

Кларисса сидела с каменным лицом, сгорая он нестерпимой зависти. У нее навернулись слезы, и она в нерешительности поднялась с кресла, не сводя глаз с Эгги-Лу.

Со сдавленным криком она бросилась прочь из комнаты, кубарем скатилась по лестнице, выскочила на свет весеннего дня и, заливаясь плачем, побежала по газону к себе домой.

Как только Кларисса захлопнула за собой входную дверь, ее окружили аппетитные запахи маминой кухни. Мама резала яблоки и укладывала их в подготовленную форму для шарлотки; Кларисса получила выговор за дверной грохот.

— Ну и ладно! — Дочка поерзала розовыми панталончиками по обеденной скамье. — Какая все-таки вредина Эгги-Лу!

Мама Клариссы подняла глаза.

— Вы опять за свое? Сколько раз тебе сказано…

— Она собралась умирать и теперь сидит в кровати и дразнится, дразнится. Вообще уже!

Мать выронила кухонный ножик.

— Ну-ка, ну-ка, повтори, что ты сказала, милая моя?

— Она скоро умрет и теперь надо мной издевается! Мама, ну скажи, что мне делать?

— Что тебе делать? Сейчас? Или когда? — Немое замешательство. Мать вынуждена была сесть на стул; ее пальцы судорожно теребили фартук.

— Надо ей помешать, мама! Чтобы этого не произошло!

— Это в тебе говорит доброта, Кларисса. Ты такая заботливая.

— При чем тут доброта, мама! Ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!

— Что-то я не поняла. Если ты ее ненавидишь, то почему собираешься ей помешать?

— Не помогать же ей!

— Но ведь ты сама сказала…

— Мама, ты мне только хуже делаешь! — Она горько расплакалась, кусая губы.

— Одно слово — девчонки. Вас не разберешь. Ты хочешь помешать Эгги-Лy или не хочешь?

— Хочу! Обязательно надо ей помешать! Чтобы ничего у нее не вышло. Чтобы не хвасталась своей… палочкой! — Кларисса замолотила кулачками по столу. — Чтобы не задавалась: «У меня есть, а у тебя нету!»

У матери вырвался вздох.

— Ах вот оно что. Кажется, понимаю.

— Мама, а можно, я умру? Только первой! Чтобы ей утереть нос. Пусть завидует!

— Кларисса! — Под ситцевым фартуком кремосбивалкой зашлось сердце. — Как у тебя язык повернулся! Нельзя говорить такие вещи! Прямо беда с тобой!

— Почему это нельзя? Ей можно, а мне нельзя?

— Да что ты знаешь о смерти? Это совсем не то, что ты думаешь.

— А что это?

— Ну, как сказать… это… это… Господи, Кларисса, что за дурацкий вопрос. Ничего ужасного в этом нет… Естественное явление. Да, вот именно, естественное явление.

Мать разрывалась между двумя правдами. Ведь у детей своя правда — неискушенная, одномерная, а у нее своя, житейская, слишком обнаженная, мрачная и всеохватная, чтобы открывать ее милым несмышленым созданиям, которые с заливистым смехом бегут в развевающихся ситцевых платьицах навстречу своему десятилетнему миру. Тема и в самом деле щекотливая. Как и многие другие матери, она решила уйти от грубых реалий в область фантазии. Бог свидетель, о хорошем говорить проще; да и зачем ребенка травмировать? Поэтому она дала Клариссе такое объяснение, которого та ждала менее всего. Она сказала:

— Смерть — это долгий, крепкий сон и, скорее всего, с разными интересными видениями. Вот и все.

Каково же было ее удивление, когда дочка взбунтовалась хуже прежнего:

— В том-то и дело! Что обо мне ребята в школе подумают? Эгги-Лy надо мной смеяться будет!

Мать резко поднялась со стула.

— Ступай к себе в комнату, Кларисса, и больше меня не дергай. Свои вопросы задашь позже, но сейчас, ради бога, дай мне собраться с мыслями! Если Эгги-Лу действительно умирает, мне нужно немедленно зайти к ее маме!

— А можно сделать так, чтобы Эгги-Лу не умерла?

Мать заглянула ей в глаза. В них не было ни понимания, ни сочувствия — только блаженное неведение и первобытная зависть, а еще детское желание неведомо чего, неведомо в каких размерах.

— Да, — не своим голосом сказала мать. — Нужно сделать все, чтобы Эгги-Лу не умерла.

— Ой, спасибо тебе, мамочка! — торжествующе воскликнула Кларисса. — Мы ей устроим!

Мать вяло улыбнулась, прикрывая глаза:

— Уж постараемся!



Миссис Шеперд подошла к дому Партриджей с черного хода и постучалась в дверь. Ей открыла миссис Партридж.

— О, здравствуй, Элен.

Миссис Шеперд пробормотала что-то нечленораздельное и переступила через порог, еще не надумав, что сказать. И только присев на угловой диванчик, выдавила:

— Я только что узнала про Эгги-Лy.

Натужная улыбка исчезла с лица миссис Партридж. Она медленно опустилась рядом.

— Мне не хочется об этом говорить.

— И не нужно, ни в коем случае. Я только подумала…

— О чем?

— Глупо, конечно. Но я усомнилась, правильно ли мы воспитываем своих детей. Может, внушаем не то, что нужно, или молчим о чем-то важном.

— Не понимаю, — сказала миссис Партридж.

— Видишь ли, Кларисса завидует Эгги-Лу.

— Странно. Чему завидовать?

— Ты же знаешь, как устроены дети. У одного появляется какая-то штука, ни хорошая, ни плохая, ни даже мало-мальски стоящая, а из нее раздувается бог весть какое чудо, чтобы другие позавидовали. Дети готовы на все, лишь бы добиться своего. Чтобы вызвать зависть других, придумывают любые уловки, вплоть до смерти. На самом деле Кларисса совершенно не хочет… не хочет… болеть. Просто ей… так кажется. Она понятия не имеет, что такое смерть. Никогда с ней не сталкивалась. Нашу семью бог миловал. Бабушки, дедушки, дяди, тети, двоюродные братья-сестры — все живы. Лет двадцать никто не умирал.

Миссис Партридж, углубившись в себя, стала рассматривать жизнь своей дочери, словно куклу.

— Мы тоже кормили Эгги-Лу байками. Она еще так мала, а теперь случилась эта напасть, вот мы и решили ее подготовить — мало ли что…

— Но пойми: это вызывает трения.

— Это примиряет ее с жизнью. А иначе моей девочке было бы неоткуда черпать силы, — произнесла миссис Партридж.

Миссис Шеперд сказала:

— Ну ладно, тогда скажу дочери, что все это выдумки — пусть не верит ни единому слову.

— Это необдуманно, — миссис Партридж вернулась к действительности. — Она тут же прибежит и расскажет Эгги-Лy, и тогда Эгги-Лу начнет… в общем, это будет неправильно. Понимаешь?

— Но Кларисса переживает.

— Зато она здоровый ребенок. От переживаний ничего с ней не сделается. А у бедной Эгги-Лу пусть останется хоть капелька радости.

Миссис Партридж упорствовала — у нее была своя правда. Миссис Шеперд нехотя согласилась, что до поры до времени лучше не вмешиваться.

— Но все-таки Кларисса сильно нервничает.



В ближайшие несколько дней Эгги-Лу не раз видела, как Кларисса в нарядном платье идет по улице; когда Эгги-Лу окликала ее из окна, та оборачивалась и, сияя непривычной безмятежностью, отвечала, что идет в церковь помолиться о здоровье Эгги-Лу.

— Кларисса, заходи ко мне, заходи! — кричала Эгги-Лу.

— Послушай, Эгги-Лу, — увещевали родители, — стоит ли обижаться на Клариссу, ведь она так внимательна, постоянно ходит в церковь, а это не ближний свет?

Эгги-Лу так и подпрыгивала в кровати, бормоча что-то в подушку.

Когда появился новый врач, Эгги-Лy оглядела сначала его самого, потом блестящий шприц и спросила:

— А этот откуда взялся?

Выяснилось, что доктор приходится двоюродным братом мистеру Партриджу и испытывает какое-то лекарственное средство, которое он тут же вколол Эгги-Лу, причем безболезненно, не страшнее комариного укуса.

— Его не Кларисса подослала? — спросила Эгги-Лу.

— Она самая — прожужжала все уши своему папе, и он телеграммой вызвал этого доктора.

Эгги-Лу стала яростно тереть место укола:

— Я так и знала, так и знала!

Среди прохладной ночной темноты, не слезая с кровати, Эгги встала на колени и воздела глаза к потолку:

— Боженька, если к Тебе обратится Кларисса — не слушай. Она только гадости замышляет. Ведь это мое дело — о чем для себя просить, правда же? Вот именно. Не слушай Клариссу, она вредина. Спасибо Тебе, Боженька.

В ту ночь она всеми силами старалась умереть. Что есть мочи стискивала зубы, ждала, когда над губой выступят соленые капли, и слизывала их языком. Потом, сжав кулаки, вытягивала руки вдоль туловища и застывала металлической струной. Слушала, как бьется сердце, и пыталась его остановить — если не руками, то хотя бы ребрами, хотя бы легкими, — ведь можно же остановить часы, которые своим тиканьем не дают человеку спать в соседнем доме.

Разгорячившись и тяжело дыша, Эгги-Лy отбросила одеяло и осталась лежать, вся мокрая от пота. Прошло еще немало времени, и она подкралась к окну: в соседнем доме свет горел до зари. Она легла на пол и попыталась умереть. Перебралась в кресло и поупражнялась там. Скрючивалась так и этак, но все понапрасну: сердце тикало, как веселый будильник.

Иногда к ней под окошко прибегала Кларисса.

— Я в речке утоплюсь, — заводила она.

Или:

— Вот объемся и лопну.

— Заткнись! — бросала ей Эгги-Лу.

Тогда Кларисса начинала стукать о землю красным мячиком и ловить его из-под ноги: раз-два-три-четыре, и раз, и два. А сама нараспев приговаривала:

— Вот пойду и утоплюсь, прыгну с крыши — разобьюсь, обожрусь и ло-о-пну, вот пойду и утоплюсь.

Стук, стук, стук, прыгал мячик.

Бабах! — это с грохотом захлопывалась оконная рама в спальне Эгги-Лy.

Ныряя под одеяло, Эгги-Лу всякий раз морщила лоб. А вдруг Кларисса и впрямь что-нибудь этакое выкинет? Из вредности. Зачем тогда стараться умирать? Эгги-Лу терпеть не могла плестись в хвосте. Ей всегда хотелось отличаться от других. Пусть только Кларисса попробует ее обскакать!

Но дела складывались как нельзя хуже. Эгги-Лу пошла на поправку. В небе светило желтое солнце, которое слепило глаза и разгоралось все жарче. Радостно пели птицы. В воздухе чудилось брожение весны. А как было признаться маме? Мама тут же сообщит Клариссе, а Кларисса начнет: «Ха-ха, хи-хи, ой, не могу, ха-ха, хи-хи, ну что, съела?» Эгги-Лу с ужасом поняла, что свет надежды угасает: она медленно, но верно выздоравливала. Знал ли об этом врач? Догадывалась ли мама? Как можно такое допустить? Рано еще. Да-да, еще не время.

А между тем ей не терпелось выскочить на солнышко, побегать по траве, попрыгать через скакалку, забраться на пахнущее свежей листвой дерево — да мало ли еще дел. Но она держала язык за зубами. Притворялась, будто тяжело больна и вот-вот умрет. Ее даже стала посещать крамольная мысль, что золоченый дом на пригорке не особенно-то и нужен, да и без кукол можно обойтись, и без нарядного платья — лишь бы выздороветь.

Но как быть с Клариссой — она ведь задразнит, стоит только встать на ноги? Просто невыносимо!

В следующий раз, как только Кларисса розовой заводной игрушкой запрыгала по траве, Эгги-Лу окликнула ее презрительным улюлюканьем.

— Умру в четверг, в три часа пятнадцать минут. Доктор определил. Он мне и гроб на картинке показал — красивый!

Через несколько минут Кларисса, уже в пальто и шапочке, бежала в сторону церкви, торопясь отвести беду.

Возвращалась она в сумерках; Эгги-Лу высунулась из окна и ехидно прошелестела:

— Мне совсем плохо!

Кларисса досадливо топнула ногой.



Утром на одеяло села муха. Она ползала туда-обратно, пока Эгги-Лу ее не прибила. Муха, подергавшись, замерла. И больше не издала ни звука. Не жужжала, не двигалась.

Когда отец принес на подносе завтрак, Эгги-Лу показала на муху и задала свой вопрос. Отец кивнул:

— Да, она умерла.

Похоже, он не придал этому ни малейшего значения: мысли его были заняты чем-то другим. А муха — она и есть муха.

В одиночестве разделавшись с завтраком, Эгги-Лу тронула муху пальцем, но та не шелохнулась.

— Ты мертвая, — объявила ей Эгги-Лу. — Ты мертвая.

Битый час она не сводила взгляда с этой мухи и пришла к определенному выводу:

— Да она ничего не делает. Валяется тут — и все.

— Глупость какая, — сказала Эгги-Лу еще через сорок минут. — Что в этом интересного?

Посмотрев в окно, откуда виднелся дом Клариссы, она откинулась на подушку, закрыла глаза, и вскоре ее губы тронула довольная улыбка.



Как случилось, что через три дня с Клариссой стряслась беда, — никто не понял. Несчастный случай произошел в среду. Спустя трое суток после того, как Эгги-Лу из окна сообщила Клариссе о своей неминуемой смерти, Кларисса с другими девочками выбежала на улицу играть в софтбол — туда, где уже играли мальчишки.

Они делали длинные броски — из-за этого все и случилось.

Гомер Филиппс со всей дури запустил мяч через три базы; Кларисса бросилась ловить — и тут из-за угла вывернул автомобиль; Кларисса двигалась бесшумно, и только машина смогла ее остановить — просто сбила.

Кто виноват: то ли сама Кларисса, то ли водитель — об этом можно спорить до хрипоты, но ясности все равно не будет. Одни говорят: Кларисса не посмотрела налево, другие утверждают: посмотрела, но ее будто подтолкнули вперед.

Она пушинкой взлетела над капотом. Упала и разбилась.



Вечером в спальню Эгги-Лy поднялась мама.

— Эгги-Лу, должна рассказать тебе о Клариссе.

— А что о ней рассказывать? — Эгги-Лу затаила дыхание.



Через два месяца Эгги-Лу пришла на кладбище, взобралась на пригорок, прислушалась к неподвижному молчанию Клариссы и для верности бросила на могилу пригоршню червей.
Non abbiate paura che la tua vita finirà. Paura che non può mai iniziare

Вывесил(a) Gattina77 8 Марта 2011 12:30
Gattina77
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 42
Пол:
Зарегистрирован: 4 Марта 2011
Последнее сообщение: 28 Апр 2011
Последний раз был: 30 Июня 2011
RU
Дракон

Идеальное убийство
Идея убить его была так совершенно продуманна, так невероятно приятна, что я проехал в полубезумном состоянии через всю Америку.

Эта идея отчего-то пришла мне в голову в мой сорок восьмой день рождения. Почему она не пришла ко мне, когда мне было тридцать или сорок, я не знаю. Возможно, это были счастливые годы, и я плыл сквозь них, не замечая времени, не наблюдая часов, не обращая внимания на появляющийся иней на висках и львиный взгляд в зеркале…

Как бы то ни было, в свой сорок восьмой день рождения, ночью, лежа в постели с женой, в то время как во всех остальных, залитых лунным светом, тихих комнатах дома спали мои дети, я подумал:

«Сейчас я встану, пойду и убью Ральфа Андерхилла».

— Ральф Андерхилл! — вскричал я. — Да кто, черт возьми, он такой?

Убить его тридцать шесть лет спустя? За что?

«Ну как же, — подумал я, — за то, что он сделал со мной, когда мне было двенадцать».

Через час, услышав шум, проснулась моя жена.

— Дуг? — позвала она. — Что ты делаешь?

— Собираю вещи, — сказал я. — Для поездки.

— А-а-а-а, — пробормотала она, перевернулась на другой бок и заснула.



— По вагонам! Все по вагонам! — разносились по железнодорожной платформе крики проводников.

Поезд вздрогнул и с грохотом тронулся.

— До встречи! — крикнул я, вскакивая на подножку.

— Когда-нибудь, — отозвалась моя жена, — лучше бы ты полетел!

«Лететь? — думал я, — и лишить себя удовольствия размышлять об убийстве, пересекая равнины? Лишить себя удовольствия смазать пистолет, зарядить его и думать о том, каким будет лицо Ральфа Андерхилла, когда я появлюсь тридцать шесть лет спустя, чтобы свести с ним старые счеты? Лететь? Ну нет, лучше уж с рюкзаком на спине идти пешком через всю страну, останавливаясь на ночлег, разводить костер, поджаривая на нем свою желчь и горькую слюну, и вновь глотать свою застарелую, иссохшую, но все еще живую вражду и потирать так и не зажившие синяки. Лететь?!»

Поезд тронулся. Моя жена пропала из виду.

Я начал свой путь в Прошлое.

На вторую ночь, пересекая Канзас, мы попали в ужасную грозу. До четырех утра я не спал, слушая рев ветра и раскаты грома. В самый разгар бури я увидел свое лицо, негативный снимок на темном фоне холодного оконного стекла, и подумал:

«Куда едет этот безумец?

Убивать Ральфа Андерхилла!

Зачем? Просто так!

Ты помнишь, как он ударил меня по руке? Синяки. У меня все было в синяках, обе руки; темно-синие, крапчато-черные и странно-желтые синяки. Ударить и убежать, это был Ральф, ударить и убежать…

И тем не менее… ты любил его?

Да, как любят друг друга мальчишки, когда им по восемь, по десять, по двенадцать лет, весь мир невинен, а мальчишки — это зло по ту сторону зла, ибо они не ведают, что творят, и все равно творят. Так что где-то в глубине души я нуждался в том, чтобы меня били. Мы были прекрасными друзьями, которые нуждались друг в друге. Я — чтобы меня били. Он — чтобы бить. Мои шрамы были эмблемой и символом нашей любви.

Что еще заставляет тебя желать смерти Ральфа через столько лет?»

Поезд резко засвистел. Мимо проплывал ночной пейзаж.

И я вспомнил, как однажды весной я пришел в школу в новеньком модном твидовом костюмчике, а Ральф, ударив, повалил меня на землю, извалял в снегу и свежей бурой грязи. Ральф хохотал, а я, пристыженный, по уши грязный, боясь предстоящей порки, пошел домой переодеваться в чистое.

Да! А что еще?

Помнишь глиняные фигурки из радио-шоу про Тарзана, которые ты мечтал собрать? Фигурки Тарзана, обезьяны Калы и льва Нумы всего за двадцать пять центов каждая?! Да, да! Потрясные! Даже сейчас в моей памяти звучит этот крик человека-обезьяны, летящего с диким воплем на лианах через джунгли далеко-далеко! Но у кого были эти двадцать пять центов в разгар Великой депрессии? Ни у кого.

Только у Ральфа Андерхилла.

И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты одну из фигурок.

— Хочу! — закричал ты. — Да! Да!

Это было как раз на той неделе, когда брат в странном приступе любви, смешанной с презрением, подарил тебе свою старую, но дорогую бейсбольную перчатку.

— Ладно, — сказал Ральф, — я отдам тебе моего лишнего Тарзана, если ты отдашь мне эту бейсбольную перчатку.

«Сумасшедший! — подумал я. — Фигурка стоит двадцать пять центов. А перчатка — два доллара! Никаких торгов! Ни-ни!»

И все же я прибежал к дому Ральфа с перчаткой и отдал ему, а он с еще более презрительной ухмылкой, чем у моего братца, вручил мне фигурку Тарзана, и я, прыгая от радости, помчался домой.

Две недели мой брат не догадывался о своей бейсбольной перчатке и фигурке, а когда узнал, то во время загородной прогулки бросил меня одного неизвестно где, в отместку за то, что я был таким дубиной. «Фигурки Тарзана! Бейсбольные перчатки! — прокричал он. — Это последнее, что ты от меня получил в своей жизни!»

И где-то на проселочной дороге я просто лег на землю и заплакал, мне хотелось умереть, но я не знал, как изрыгнуть из себя тот последний вздох, который был моей несчастной душой.

Слышались приглушенные раскаты грома.

Капли дождя застучали в холодные окна пулмановского вагона.

Что еще? Неужели это весь список?

Нет. Есть еще одно, оно страшнее, чем все остальное.



За все те годы, когда на Четвертое июля ты прибегал к дому Ральфа, чтобы в шесть утра кинуть горсть камешков в его затуманенное росой окно или в конце июля или августа позвать его смотреть, как на рассвете в холодной утренней голубизне вокзала разгружается бродячий цирк, — за все годы он, Ральф, ни разу не прибегал к твоему дому.

Ни разу за все эти годы ни он, ни кто-либо другой не доказал своей дружбы, придя к тебе. Никто не постучался в дверь. Ни разу высоко подброшенная горсть конфетти, песка и камешков не стукнула тихонько, не звякнула об окно твоей спальни.

И ты всегда знал: в тот день, когда ты переставишь приходить к дому Ральфа, чтобы позвать его на заре, вашей дружбе придет конец.

Однажды ты решил проверить. Ты пропал на целую неделю. Но Ральф ни разу не пришел к тебе. Словно ты умер и никто не пришел на твои похороны.

Когда вы снова увиделись с Ральфом в школе, он не выказал никакого удивления, не задал вопроса, не проявил даже малейшего любопытства. Где ты пропадал, Дуг? Мне некого было поколотить. Куда ты запропастился, Дуг? Мне некого было помучить!

Сложи все эти грехи вместе. Но особенно обрати внимание на этот последний:

Он ни разу не пришел ко мне. Ни разу не пропел у моей утренней постели, не кинул рисовую горсть камешков в чистые стекла моего окна, чтобы позвать меня окунуться в сладость летних дней.

«И вот за это, Ральф Андерхилл, — подумал я, сидя в четыре утра, когда стихла гроза, в вагоне поезда, и слезы вдруг навернулись на глаза, — вот за это последнее и решающее преступление завтра вечером я тебя убью.

Убью, — думал я, — через тридцать шесть лет. Господи, да я еще безумнее Ахава.»

Поезд издал долгий жалобный крик. Мы неслись по равнине, как механическая фигура греческой Судьбы, влекомая черной железякой римской Фурии.



Говорят, в Прошлое вернуться невозможно.

Это ложь.

Если тебе повезет и ты рассчитаешь все правильно, ты прибудешь туда на закате, когда старый город наполнен лучами золотистого света.

Я вышел из поезда и зашагал через Гринтаун, затем остановился перед зданием суда, горевшим в огне закатного солнца. Каждое деревце было увешано разноцветными золотыми дублонами. Каждая крыша, карниз и лепнина сияли, словно чистейшая медь и старинное золото.

Я сел на скамейку в сквере перед зданием суда в окружении собак и стариков и сидел, пока не зашло солнце и Гринтаун не погрузился во тьму. Я хотел насладиться смертью Ральфа Андерхилла.

Никто и никогда за всю историю не совершал подобного преступления.

Выжду момент, убью и уйду: чужой среди чужих.

Ну кто, найдя тело Ральфа Андерхилла на пороге его дома, осмелится предположить, что какой-то двенадцатилетний мальчик, приехавший сюда на поезде, как на машине времени, и движимый чудовищным презрением к самому себе, совершил выстрел из Прошлого? Невозможно представить. Меня спасет мое чистейшее безумие.

Наконец в половине девятого этого прохладного октябрьского вечера я направился за лощину, на другой конец города.

Я совершенно не сомневался, что Ральф живет по-прежнему там же.

В конце концов люди, бывает, переезжают…

Я свернул на Парк-стрит, прошагал двести ярдов до одинокого фонарного столба и посмотрел на другую сторону улицы. Принадлежавший Ральфу Андерхиллу белый, двухэтажный, в викторианском стиле дом словно ждал меня.

И я чувствовал: Ральф там.

Он там, сорокавосьмилетний, а я — здесь, тоже сорокавосьмилетний, переполненный застарелой, истасканной и самопожирающей решимости.

Я шагнул в тень, открыл чемодан, положил пистолет в правый карман пальто, закрыл чемодан и спрятал его в кустах, откуда потом возьму его, спущусь в лощину и пойду через город к поезду.

Перейдя улицу, я остановился перед его домом: это был тот самый дом, перед которым я стоял тридцать шесть лет назад. Вот окна, в которые я с любовью и самоотречением швырял весенние букеты камешков. Вот дорожки со следами сгоревших фейерверков, оставшимися от тех далеких праздников Четвертого июля, когда мы с Ральфом взрывали к чертям все подряд, выкрикивая поздравления.

Я поднялся на крыльцо и увидел на почтовом ящике мелкими буквами: АНДЕРХИЛЛ.

А что, если откроет жена?

Нет, подумал я, он сам, неумолимо, как в греческой трагедии, собственноручно откроет дверь, получит пулю и почти с радостью примет смерть за свои старые преступления и грешки поменьше, которые как-то сами собой переросли в преступления.

Я позвонил.

Интересно, узнает ли он меня через столько лет? За мгновение перед тем, как сделаешь первый выстрел, назови ему свое имя. Пусть он знает, кто это.

Тишина.

Я снова позвонил.

Скрипнула дверная ручка.

Слыша, как колотится мое сердце, я потрогал в кармане пистолет, но не вынул его.

Дверь открылась.

На пороге стоял Ральф Андерхилл.

Он заморгал, уставившись на меня.

— Ральф? — произнес я.

— Да-а-а? — вопросительно протянул он.

Не более пяти секунд простояли мы так, лицом к лицу. Но, боже мой, как много всего произошло за эти краткие пять секунд.

Я увидел Ральфа Андерхилла.

Увидел его ясно.

А ведь я не видал его с тех пор, как мне исполнилось двенадцать.

В те времена он, как гора, возвышался надо мной, что давало ему возможность колотить меня, бить и измываться.

Теперь это был маленький старичок.

Во мне пять футов одиннадцать дюймов росту.

Но Ральф Андерхилл остался почти таким же, каким был в свои двенадцать лет.

Человек, стоявший передо мной, был не выше пяти футов двух дюймов.

Теперь я возвышался над ним, как гора.

Я ахнул. Вгляделся. И увидел еще кое-что.

Мне было сорок восемь.

Но в свои сорок восемь Ральф Андерхилл растерял половину волос, а те, что остались, были седые и совсем редкие. Он выглядел на шестьдесят, а то и на шестьдесят пять.

У меня прекрасное здоровье.

А Ральф Андерхилл был бледен как воск.

На его лице читалось: уж он-то хорошо знает, что такое болезнь. Словно он вернулся из какой-то страны, где никогда не светит солнце. Вид у него был опущенный и изможденный. От его дыхания веяло запахом могильных цветов.

И тут, когда я все это увидел, буря прошедшей ночи, словно собрав воедино все свои громы и молнии, обрушилась на меня одним слепящим ударом. Мы словно стояли в эпицентре взрыва.

«Так вот ради чего я пришел сюда? — подумал я. — Значит, вот она, истина. Ради этого страшного мгновения. Не для того, чтобы вытащить пистолет. Не для того, чтобы убить. Нет. А чтобы просто…

Увидеть Ральфа Андерхилла таким, каков он теперь.

Вот и все.

Чтобы просто побыть здесь, постоять и посмотреть, каким он стал.»

Ральф Андерхилл в каком-то немом удивлении поднял руку. Губы его задрожали. Он непрестанно окидывал меня взглядом с ног до головы, разумом пытаясь осознать, что за великан стоит в проеме двери. Наконец послышался его голос — такой тихий и слабый:

— Дуг?..

Я отступил на шаг.

— Дуг? — выдохнул он, — это ты?

Этого я не ожидал. Люди не должны помнить! Не могут! Через столько лет? Зачем ему ломать себе голову, припоминать, узнавать, называть по имени?

И тут мне пришла в голову безумная мысль, что после того, как я покинул город, вся жизнь Ральфа Андерхилла пошла кувырком. Я был ядром его мироздания, тем, кого можно было пинать, бить, колошматить, награждать синяками. Вся его жизнь сломалась лишь из-за того, что в один прекрасный день тридцать шесть лет назад я просто взял и ушел.

Бред! И все же в моем мозгу бешено, словно крохотная мышка, вертелась мысль, кричавшая мне — Ральф был нужен тебе, но еще больше ты был нужен ему! И ты совершил единственный непростительный, жестокий поступок! Ты исчез.

— Дуг? — снова произнес он, поскольку я все еще молча стоял на крыльце, опустив руки. — Это ты?

Вот он, миг, ради которого я сюда приехал.

Где-то глубоко внутри я всегда знал, что не воспользуюсь своим оружием. Да, я принес его с собой, но меня уже опередили Время, возраст и череда маленьких и оттого более страшных смертей…

Бах.

Шесть выстрелов в сердце.

Но не из пистолета. Лишь мои губы прошептали звуки пистолетных выстрелов. И с каждым выстрелом лицо Ральфа Андерхилла старилось на десять лет. Когда я произнес свой последний выстрел, ему было уже сто десять.

— Бах, — шептал я. — Бах. Бах. Бах. Бах. Бах.

Его тело вздрагивало от каждого выстрела.

— Ты убит. Господи, Ральф, ты убит.

Я повернулся, спустился с крыльца и уже вышел на улицу, когда он окликнул меня:

— Дуг, это ты?

Я не ответил и зашагал прочь.

— Ответь мне! — слабым голосом кричал он. — Дуг! Дуг Сполдинг, это ты? Кто это? Кто вы?

Я подхватил чемодан и скрылся в ночи, наполненной песнями сверчков, и в темноте лощины, перешел через мост, поднялся по лестнице и зашагал дальше.

— Кто это? — в последний раз донесся до меня его рыдающий голос.

Отойдя уже далеко, я оглянулся.

Во всем доме Ральфа Андерхилла горел свет. Как будто после моего ухода он обошел все комнаты и зажег все лампы.

По другую сторону лощины я остановился на лужайке перед домом, в котором когда-то родился.

Затем поднял несколько камешков и сделал то, чего не делал никто за всю мою жизнь.

Я швырнул эти камешки в окно, за которым я просыпался каждое утро в течение первых моих двенадцати лет. Я выкрикнул свое имя. Я позвал самого себя, как друга, выйти играть среди бесконечного лета, которого уже нет.

Я стоял и ждал ровно столько, чтобы тот другой, юный я спустился вниз и присоединился ко мне.

А потом быстро, опережая рассвет, мы выбежали из Гринтауна и, благодарение Богу, понеслись обратно, назад в Настоящее, чтобы не расставаться с ним до конца моих дней.
Non abbiate paura che la tua vita finirà. Paura che non può mai iniziare

Вывесил(a) Gattina77 8 Марта 2011 13:14
Gattina77
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 42
Пол:
Зарегистрирован: 4 Марта 2011
Последнее сообщение: 28 Апр 2011
Последний раз был: 30 Июня 2011
RU
Дракон

http://lib.rus.ec/a/1629

а вот и все его книги
Non abbiate paura che la tua vita finirà. Paura che non può mai iniziare

Вывесил(a) Namig 8 Марта 2011 15:12
Namig
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 48
Пол:
Зарегистрирован: 9 Сент 2010
Последнее сообщение: 8 Марта 2011
Последний раз был: 11 Апр 2011
Стрелец

 
Рэй Брэдбери))) Старая добрая классика =))) Спасибо, порадовали))) Вспомнились мои выкрутасы с книжками и фонарем под одеялом))) Я тогда захлебом читал Азимова, Саймака, Жюль Верна, и, конечно же, Брэдбери.
Благодарю алфавит за любезно предоставленные буквы.

Вывесил(a) Gattina77 8 Марта 2011 16:20
Gattina77
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 42
Пол:
Зарегистрирован: 4 Марта 2011
Последнее сообщение: 28 Апр 2011
Последний раз был: 30 Июня 2011
RU
Дракон

не за что ;) да, читая его книги испытываешь ни с чем не сравнимое удовольствие, они вызывают настолько бурные и разные эмоции...
Non abbiate paura che la tua vita finirà. Paura che non può mai iniziare

Вывесил(a) Namig 8 Марта 2011 16:41
Namig
Не в сети
Завсегдатай

Сообщений: 48
Пол:
Зарегистрирован: 9 Сент 2010
Последнее сообщение: 8 Марта 2011
Последний раз был: 11 Апр 2011
Стрелец

 
Вино из одуванчиков! =))) Урррра [clap] [dance]
Благодарю алфавит за любезно предоставленные буквы.
Информация Форума
 Страница 1
 
Смотрят эту страницу: 1 [1 Гость]

Прокаченный движок от AZbb версии 1.1.00 ©2004-2009 За 0.080 сек.